Константин Крылов (krylov) wrote,
Константин Крылов
krylov

This journal has been placed in memorial status. New entries cannot be posted to it.

Categories:

Разбираясь в старых файлах, я нашёл один недописанный текст. Писался он как некролог Владимиру Вениаминовичу Бибихину, философу, умершему в 2004 году.

Я решил его всё-таки дописать. "Всё должно быть закончено правильным образом"

Текст, конечно, очень неровный, но "как есть".

 

ПАМЯТИ ВЛАДИМИРА БИБИХИНА

1

Маленький, кругленький. Очень подходящая к облику фамилия: немножко смешная, но именно что немножко. Судя по движениям — снаружи мягкий, внутри твёрдый. Этому хорошо соответствует имя-отчество: Владимир Вениаминович. «Владимира» русская история обкатала, несмотря на рыкающую грозность самых знаменитых его носителей; «Вениамин» — холоден и колюч.

Готовясь к лекции — хочется сказать, к речи, несмотря на то, что читал он всегда по бумажке, без импровизаций — Бибихин не «располагался», не «приступал к делу», а просто подходил к кафедре: видно было, что быть вместе с этой вещью ему не вполне удобно, но он потерпит. Примерно так же он сидел за рулём автомобиля. За роялем он чувствовал себя, кажется, несколько удобнее, но именно что несколько, а не «на своём месте». Нет, не подумайте: вещи его слушались, он был ловким, умелым, «руки из того места» — но за этим всё равно стояла лёгкая досада. Так же он относился ко всем вещам и почти ко всем людям: они были для него не очень удобны и не вполне уместны, но он терпел. И того же ждал от других — что они его потерпят, он же ведь терпит. Несмотря на всё своё непоказное смирение и даже ласковость, в голосе его — негромком, непрезентабельном, лишённым даже тени надрыва — чувствовалась горьковатая нотка вежливого раздражения: мне с вами неудобно, но это ничего.

Когда про Бибихина начали «рассказывать» — то есть он вошёл в круг тех избранных, о коих в интеллигентских кругах ходят не только сплетни, но и лестные былички, а то и льстивые побасёнки, — его обычно выставляли человеком, способным использовать это своё несовпадение с вещами прагматически: например, заниматься своими делами в максимально неблагоприятных обстоятельствах. В армии он-де стоял на боевом посту с учебником латыни, а в крохотной квартирке сооружал огромный крест для могилы Розанова в Черниговском скиту, который там и был установлен в начале девяностых.

Юрий Кублановский написал впоследствии, что крест на той могиле оказался непрочен в пазах и рассохся. Не знаю, тот ли это был крест; что ж, вполне возможно; чем только чёрт не шутит, а в данном случае он пошутил бы именно так. Бибихин, никогда до конца не совпадавщий с миром, — что вещным, что словесным, — не любил пазов, связок, швов, а также и символов, sym-ballon’ов, то есть буквально «совпадений», прилегающих друг к другу черепков. Он-то знал, что склеенное не есть целое, даже если клей отменного качества.

2

Первую известность за пределами «узких кругов» — там-то его знали давно, — Бибихин получил после выхода сборничка «Новая технократическая волна на Западе». Это был самый излёт советской цензуры: ещё существовал штамп «для научных библиотек», но остатки тиража можно было купить в обычном магазине, если постараться.

В тот сырой и промозглый весенний день 1988 года я, студент технического вуза и гуманитарий-самоучка, стоял возле дверей магазина «Москва», что на Горьковской (ныне Тверская). Был, кажется, конец марта. У тех же дверей собралась небольшая толпа, состоящая из мелких книжных спекулянтов и их постоянных клиентов. Книжка стоила 2 р. 30 коп. Кто-то уже успел её посмотреть и обнаружить там статейку Ясперса (Ясперс тогда был ого-го каким именем). Какая-то тётка в чёрном пальто пересчитывала мелочь в кошельке и пыталась завязать разговор о статье какой-то Нины Андреевой про какие-то принципы. Было холодно.

Книжку я купил довольно быстро, успев порадоваться качеству бумаги и печати. Оглавление, правда, не радовало: на одну статейку Ясперса приходилось пять текстов какого-то Хайдеггера, о котором я знал тогда лишь то, что он очень тёмен и непонятен.

Дома, в порядке осмотра добычи, я открыл первый текст — «Что такое метафизика?» и начал его просматривать, заранее настроившись на то, что будет скучно.

«Дальнейшее опускаем за очевидностью». Через два года я был в числе слушателей — точнее, вольнослушателей, неуниверского захожего теста — первого бибихинского курса «Язык философии».

3

Несмотря на всё то, что можно было бы подумать о его происхождении, Владимир Вениаминович был «из простых». Как писала Рената Гальцева, «его знали как рафинированного интеллигента. А между тем мало кто мог предположить, что вышел он не из очень образованной, многодетной, вечно бедствующей семьи родом из Бежецка Тверской губернии». В других обстоятельствах его бы, наверное, ждала ломоносовская карьера, но тут не задалось: не имея высокопоставленных родственников или хотя бы связей в среде советской элиты, но и не видя возможности (моральной и проч). идти по какой-нибудь «общественной линии», он наткнулся на средостение, советский хрящ: «таких» не брали на философский факультет МГУ, а других возможностей легально заниматься философией не было. Он ушёл в сторону — стал филологом и переводчиком. До самого последнего времени он проставлял после подписи скромное «кандидат филологических наук»[1]. Это смотрелось вызовом: человек с необъятной, пугающей эрудицией, полиглот, переводивший со всех европейских языков и двух классических, он смотрелся в рядах «кандидатов» даже не как белая ворона, а чем-то вроде танка на пешеходной улочке.

Начинал он с какой-то халтуры — чуть ли не с переводов Гарсиа Лорки, любимого в российской глубинке за «еротизм». Нужно было заполучить, так сказать, билет в гильдию. Потом танк рыкнул мотором и поехал.

Он переводил с латыни средневекового кардинала Николая Кузанского, создателя учения о бесконечном, и нововременца Яна Амоса Коменского, основателя дидактики. С немецкого он переводил творца квантовой механики Вернера Гейзенберга и старого немецкого филолога Вильгельма фон Гумбольдта, основателя общей теории языка. С французского — Антонена Арто, создателя «театра жестокости», с итальянского — Петрарку, творца «нового сладостного стиля», открывателя современной поэзии. Основатели, создатели, закладыватели фундаментов — они интересовали его в первую очередь.

Также он переводил досократиков и Григория Паламу, по поводу перевода «Триад» которого было много всяких разговоров среди богословов и ещё больше среди интересующихся богословием интеллигентов.

Некоторые его переводы были изданы, другие ходили в рукописях в той среде, в которой Бибихин уже к тому времени прописался де факто и де юре — то есть среде тех самых «рафинированных интеллигентов», которая тогда была практически безальтернативной: все те, кто впоследствии разошёлся (а то и разосрался) по вопросам национальным, религиозным и политическим, в ту пору варились, побулькивая, в одной кастрюльке и volens nolens общались друг с другом без чинов, ибо с кем ещё было посудачить о новомодном Деррида или о последнем выпуске «Богословского ежегодника» с переводами из Августина?

Чудовищная работоспособность Бибихина позволила ему найти ещё один обходной путь к легальным философским занятиям: он стал мастером реферативного жанра. Он изготовил огромное количество выжимок из зарубежных книг по линии Института Философии, а, главное, пресловутого ИНИОНа.

ИНИОН — Институт научной информации по общественным наукам — был для советской гуманитарной публики чем-то вроде закрытого цековского спецраспределителя. Это была та самая база, в котором «всё было» — в смысле, там лежали все-все-все западные гуманитарные книжки, включая самые что ни на есть запрещённые. Специально допущенные люди[2] всё это читали, делали обзоры и выжимки, вычленяли идеи и направления. Дальше всё это передавалось либо на какой-то загадочный «верх», в ледяные пространства цековского реферирования, либо вниз, к особой когорте советских гуманитарных специалистов, а именно «разоблачителей буржуазной философии». «Разоблачитель», утвердив свою тему, получал какое-то количество хорошо подобранной (но и дозированной) информации по ней. После чего через положенный срок в печать выходила книжка какого-нибудь непонятного автора, название которой начиналось со слов «Критика буржуазной…» (дальше шло — «буржуазной философии экзистенциализма», «буржуазных концепций философии культуры», «буржуазных теорий политического лидерства», «буржуазной футурологии», «буржуазных теорий молодёжи», «буржуазного национализма» etc). Книжки эти охотно раскупались: в них были обширные цитаты из критикуемого, а также неплохое изложение самих теорий, собственно же «критическая» часть выносилась в хвост книжки и заключалась в констатации того, что Маркс и Ленин были иного мнения о рассматриваемом вопросе. Эту невкусную хвостовинку никто не читал…

Разумеется, были и те, кому доставался вкусный промежуточный продукт — инионовские сборнички «для служебного пользования», с переводами настоящих западных мыслителей и толковыми обзорами, ещё не пожёванными зубами разоблачителей. Возможность тягать эти вкусняшки очень ценилась.

Бибихин вспоминал о работе в ИНИОНе со всё тем же усталым отвращением. Как-то раз после очередной лекции мы с ним ехали мимо здания Института, соблазнительно поблескивающего на солнце. Я по дурости высказался в духе того, что «вот оно где всё, вот где храм-то». Бибихин скосил глаза: «А, это… Там только стёкла красивые».

4

Отдельной темой пусть пойдёт бибихинское секретарство «при Лосеве».

Алексей Фёдорович Лосев был, как тогда было принято выражаться, «глыбищей». Человек с действительно страшной, сломанной судьбой. Установившееся сейчас официальное житие таково: рождение в глубинке; невероятные способности, темперамент, постоянно тянущий к разным формам суицида; имяславие и тайное монашество, принятое вместе с супругой по наущению и благословению Павла Флоренского (сам-то он был счастливо женат), мучительный девственный брак; революция и советская власть; издание знаменитого «восьмикнижия», начинающегося с «Античного Космоса»; роковая «Диалектика мифа» с выпадами против евреев; закономерно последовавшие за сим лагеря, где он потерял зрение; уничтожение огромной библиотеки и всех рукописей (тёмная, скверная история); возвращение; война; снова уничтожение библиотеки; «История античной эстетики»; ещё один девственный брак — с Азой Алибековной Тахо-Годи; прогрессирующие немощи и подкрадывающееся слабоумие; долгая страшная старость во всё теснее смыкающемся кругу жужжащих жужелиц, употребляющих его в качестве «символического капитала»; жёлтая пятка под одеялом и бредовые интервью «Студенческому меридиану»; «перестройка»; смерть. Где-то в середине этого жуткого, воистину дантовского пути его пересёк Бибихин и прошёл с ним евангельские два поприща.

Лосев тогда работал, как бы это выразиться поточнее, представителем дореволюционной интеллигенции или чем-то вроде того. Несколько понаблатыкавшиеся и научившиеся кой-какой грамоте «советские» с умилением глядели на слепого, неопасного старикана: «вишь, живучий-то какой», «у настоящих немецких ещё профессоров ведь учился». И давали жить — не забывая, конечно, заставлять «жрать норму» и унижаться в издательствах, как же без того.

Складывающееся к тому времени окололосевское окружение, в общем-то, относилось к нему совершенно так же, только вместо «мы» говорило «они» и ритуально сплёвывало. «О, как он мог бы, если б не коммуняки». Для правильности тут нужен особый временной модус — «прошлое несостоявшееся великое». «Кабы не», он бы, наверное, «таки да»: наш телок да вовка зъил бы и над всей Европой воссиял бы. А так — «проклятая советчина». Сарказм, разумеется, здесь предназначается не Лосеву: какая тут, к свиньям, могут быть ирония, жизнь-то Алексею Фёдоровичу действительно сломали и испакостили — смотри выше.

Чтобы закончить с этой темой — исполняемой ножом по стеклу: а что делать, других инструментов тут не предусмотрено — скажу пару слов о своём собственном отношении к Лосеву как к «фигуре». В отличие от более удачливых современников, я Лосева ни разу не видел лично, хотя читал много. Ксерокопию «Античного космоса» — причём скверного качества — я купил в каком-то мохнатом советском году за немалые по тем временам деньги, и потом ещё сверял её по другой ксерокопии, тоже с дефектами, но другими. Книга тогда произвела на меня впечатление разорвавшейся в голове гранаты — не столько даже своим содержанием, сколько тем, что, оказывается, «и в наше просвещённое время» можно мыслить «так и о таком». Потом позвякивающие осколки этой гранаты пришлось долго выковыривать из головы.

Что можно сказать о нём сейчас? За Лосевым числятся — и справедливо — громадные заслуги перед полудюжиной гуманитарных дисциплин в СССР. Главной из заслуг является, конечно, сам факт продолжения какой-никакой «антички», переводы Прокла, громадная комментирующая работа — не столько философски значимая (сейчас это всё читать невозможно), сколько вызывающая интерес, что иногда важнее философской значимости и даже «просто корректности». Представьте себе научно-популярную книжку, скажем, по какой-нибудь кристаллографии, где «со строго научной точки зрения» всё либо банально, либо неправильно, но зато разжигает любопытство. Правильные же книжки можно прочесть потом. (Лосев, кстати, немало занимался написанием «гуманитарной популярщины», и умудрялся это пробивать в печать).

Был ли Лосев «большим самобытным философом»? К сожалению, да. Некоторые его книги почти гениальны по силе, но редкая мысль выходила у Лосева из головы живой-здоровой, а не перекрученной и перекособоченной намертво. Бибихин однажды на семинаре рассуждал о понятиях «формы» и «содержания» и пришёл к выводу, что они уделаны, как пропитанная керосином и смазочными земля возле колхозной машинно-тракторной: это место надо огородить заборчиком и ни в коем случае ничего на ней не сеять, а если вырастет само — не жать. Он имел в виду — среди всего прочего — и труды учителя. И то: ощущения от некоторых рассуждений Алексея Фёдоровича, чисто физиологические, бывают примерно такие, как если долго дышать парами масляной краски. Я уж не говорю о лосевском «марксизме» (все списывали его на то, что «это его заставляют», хотя, как мне кажется, дело обстояло сложнее). Но вот эти его поговорочки, афоризмы — «вода кипит, а идея воды не кипит», «утарквизм Прокла» (ежели точно перевести — однохренственность), или из раннего: «платоническая женщина должна сделать себе аборт» (доказывается ссылкой на «диалектику») и прочий мохнатый ужас… уйя.

Лучшим у А. Ф. стоит, наверное, считать художественную прозу его. Например, гениальный рассказ «Театрал», с завораживающим видением выпершего из земли срамного уда, затопивший своей спермой молящееся ему человечество и породившее иерархию орангутангов… и приведшее в результате к сожжению провинциального театра: это просто-таки Мамлеев и Мисима в одном флаконе. Если бы Лосев писал такого больше, то, возможно… — но тут, опять-таки, «проклятый совок».

Отдельного разговора заслуживает жизненная позиция Лосева. Если кратко, он был православным пессимистом. Бибихин вспоминает разговор с Лосевым о Помпонацци, где А. Ф. говорит: «Жизнь — это печальная необходимость». Спорить не хочется: в чём-то ведь очень правильно сказано. Не вообще, но в чём-то. Вообще, философия как жизненная позиция — это именно что «быть очень сильно правым, но именно в чём-то».

Но к теме, автор, к теме. Практически слепой философ постоянно нуждался в человеке при себе — то есть в ком-то вроде секретаря, денщика и послушника в одном лице. Бибихин сменил на этом посту Валерия Скурлатова[3] и долго пробыл вместе со слепым мудрецом, читая ему с листа греческих классиков. Успел опубликовать книжку про Лосева (и в том же томе про Аверинцева, к тому времени уже покойного)[4]. Книжка хорошая, в меру почтительная, чуть едкая, много «человеческого». Заметно усилие сохранить трудно давшиеся хорошие отношения с Азой Алибековной и её кругом. На последних страницах лосевской части — грустное «я схожу за верного (читай — «лосевца»), пока не печатаю свои записки».

При этом он был верным и старательным секретарём. Учился у Лосева, но учеником не был, так как учился тому, чему сам хотел учиться, а не чему хотел его научить мэтр. Есть такой странный способ учения без ученичества.

Впоследствии Бибихин отзывался о Лосеве неизменно почтительно (более того, восторженно-почтительно), его философию, как и весь «русский космизм» и «софиологию» называл «мутной водой». В этом не было ничего нечестного: просто в определённый момент он осмыслил и отверг «символизм» во всех его проявлениях — начиная от паламизма и кончая философией «серебряного века». Не отрекался, не перечеркнул, но оставил — почти что в гегелевском смысле «aufheben». Впрочем, сделал он это ohne alles Aufheben, то есть тихо и без жестов.

Обойдёмся без них и мы.

5

Знаменитые лекции в первой поточной аудитории гуманитарного корпуса МГУ стали возможны как эпифеномен той дураковатой «гласности», которая тогда ещё не сменилась полной и безоговорочной капитуляцией разума чернухой и бесовщиной. Это было время такой как бы весны, когда ручейки уже потекли, а собачье говно в тающих сугробах ещё не запахло. В ту пору временно обострился интерес ко всякой «духовке». В огороде цвела бузина, а в Риге издавали «Агни-Йогу» и Рудольфа Штейнера. В Москве начался лекционный бум: на всякие, как сейчас сказали бы, «площадки», начали зазывать «интересных людей».

В это межеумочное время Бибихин оказался неожиданно востребован «внешними». Толстая и традиционно-либеральная «Литературка» устраивает для читателей ликбез: кому-то надо быстро рассказать читателю про русскую философию — Леонтьева там, Розанова, Флоренского всякого. Бибихин пишет популярные статьи, отличный язык, читатели в восторге. Опять же, выброс старых и анонсы новых переводов делает имя известным. Появляются оригинальные статьи его, рассчитанные на «массу» — первые в «Искусстве кино», потом в сборниках.

Тем временем в МГУ начинается большой проект — кафедра «История и теория мировой культуры», заранее задуманная как «модная» с замахом на «платность» (в технических вузах в ту же самую пору срочно открывали «факультеты защиты информации» и «экономические курсы»). Идея была — собрать «самый цвет», чтобы народ ломанулся[5].

В такой-то обстановке и начался первый (впоследствии знаменитый) лекционный курс Бибихина.

Сейчас очень трудно объяснить, в чём, собственно, состояла причина короткой, но бурной популярности бибихинского говорения. Люди, в дальнейшем вышедшие из-под того, что задним умом стало казаться им гипнозом и обольщением, впоследствии стыдливо куксились, когда им напоминали их прежнее увлечение. «Да мы тогда ничего не понимали», — а потом, дескать, интеллектуально повзрослели и поняли, что кругленький «гражданин лектор» нёс какую-то чушь, на которую «все купились как девочки, как лохи» (и я купился, но теперь-то я умный и не куплюсь). Это очень типичная реакция времён девяностых: страх быть обманутым, кинутым, оказаться девочкой и лохом. Для выживания (в том числе интеллектуального) вдруг затребовалась репутация тёртого калача, которого на мякине не проведёшь. Увы, априорное (а на самом деле ещё какое апостериорное) недоверие к любой увлечённости и захваченности, плоский цинизм и наивная хитринка — тоже лошковое, да ещё какое. Теперь-то эти товарищи, которые таки схомячили пуд мякины и знают её вкус так, что провести их на ней и в самом деле затруднительно, презрительно кривятся, вспоминая, как они лихорадочно записывали в тетрадочки за «товарищем лектором», - или просто сидели, открыв рот. Если что: я-то как раз записывал, успевая ещё что-то подчёркивать и оставляя на полях неумные комментарии. Растрёпанная пачка листов, скреплённая двумя железками в кургузой обложке, у меня где-то лежит и чего-то ждёт. Выкидывать я её не стал бы (хотя курс давно издан в виде изящной книжицы), перечитывать тоже.

6

Философию можно назвать (не скажу «определить») исследованием, которое само определяет свой предмет и метод. Говоря проще и точнее, философия занимается чем хочет и как хочет.

В этом смысле философия есть единственное «свободное искусство» — поскольку эта свобода не может быть у неё ни отнята, ни делегирована на сторону. Если любые частные науки заняты тем, на что они подписались в заголовке — математика не может отойти от чисел, физика от материи и пространства, грамматика от форм языка — то философия сама устанавливает, что является «философским». При этом в поле её внимания могут попасть и числа, и материя, и грамматика — впрочем, как и выпасть из него. Философия может надолго отвернуться от какой-то части мира, которая почему-то перестала её интересовать.

Поэтому в философии нет и не может быть ничего «установленного». Например, книга, которая когда-то считалась «философской», может перестать быть таковым и перейти в иное ведомство или быть забыта — или, наоборот, нечто (не обязательно книга) может каким-то образом «обрести философское значение». Ни одного «собственно философского» текста не существует. «Парменид» или «Критика чистого разума» могут в какой-то момент перестать быть «философски значимыми».

Впрочем, философия может отвернуться и от всего мира вообще, и при этом не перестанет быть философией. Философия не перестаёт быть собой, даже если она ничем не занята — или занята ничем. Хайдеггер в таких случаях говорил об «отыскании, целью которого является само отыскание» (а не что-то заранее намеченное к поиску).

То же самое относится и к методам. Несмотря на постоянно совершаемые (и, добавим от себя, неизбежные и необходимые) попытки предъявить миру некую «подлинно философскую проблематику» и сообразный ей «истинный метод философствования как такового», они обычно только подтверждали эту изначальную данность: философия полностью свободна. Кстати сказать, по-настоящему великие умы из числа систематиков и методологов свидетельствовали об этом сами: Гуссерль недаром говорил Льву Шестову «то, что вы делаете, я тоже считаю философией». Дело обстоит так: философия может воспользоваться каким-нибудь «методом», а может и не воспользоваться им. Причём если уж она намерена методом воспользоваться, совершенно не важно, является ли он философским или нет. Нет ничего предосудительного в том, чтобы обратиться, скажем, к «геометрическому способу» исследования, или выражать философские идеи при помощи интегралов.

С другой стороны, философия может без этого и обойтись. Более того, обойтись она может без всего вообще — включая язык и мышление. Философ может молчать. Философ может даже «не думать» — по крайней мере, в привычном для нас понимании этого слова; многие философы полагали прекращение мышления похвальным. В конце концов, философия не всегда нуждается даже в самой себе, в том, чтобы осознавать себя именно как «философию».

С другой стороны, всякое философское требование, если уж оно стало и стоит, — оно абсолютно необходимо. Временами философия не нуждается вообще ни в чём; временами ей требуется, по известному выражению, «весь интеллектуальный багаж человечества» и даже больше того. То, что ей нужно, она берёт там, где находит — будь то наука, литература, бытовой здравый смысл, откровение, заблуждение, постыдное пристрастие или душевная болезнь. В этом смысле философия совершенно неразборчива — как поэзия или огонь.

</div>


[1] Кандидатскую диссертацию он защитил в 1977 году, по теме «Семантические потенции языкового знака».

[2] Шкловский уж точно назвал бы их «пробниками».

[3] Странного человека, который в 1963 году основал либерально-патриотический (это его выражение) Университет Молодого Марксиста, в 1988 — Российский Народный Фронт, в 1991 — Партию Возрождения, и, наверное, ещё что-нибудь оснует, дай ему Бог здоровьичка.

[4] В.В. Бибихин. Алексей Фёдорович Лосев. Сергей Сергеевич Аверинцев. — М.: Институт философии, теологии и истории Святого Фомы, 2004.

[5] Как мне помнится (но могу и ошибиться), первым «модным лектором» стал диакон Кураев. Сначала он выступал на психфаке, потом переместился к основному комплексу зданий, в «первый гум». За ним потянулись гуманитарные светила.

Чтобы дать представление об обстановке, процитирую официальный материал с сервера МГУ:

Кафедра истории и теории мировой культуры философского факультета МГУ — одна из первых в России культурологических кафедр — возникла в 1990 году в обстановке интенсивных реформ высшей школы, когда историческая ситуация открывала редкие возможности для прихода или возвращения в Университет лучших сил российской гуманитарной науки. Программа реформ включала в себя замысел создании дисциплины, которая смогла бы интегрировать гуманитарные «общечеловеческие» ценности и тем самым занять в высшем образовании общества опустевшее место «идеологических» дисциплин. Таким образом возникло новое весьма жизнеспособное направление, за которым закрепилось название « культурология «. [...]

В создании нового научного направления особо активное участие принимало блестящее поколение гуманитариев, сформировавшееся в 60-е, 70-е годы и стяжавшее со временем мировую известность. В работах С.С. Аверинцева, Н.В. Брагинской, М.Л. Гаспарова, А.Я. Гуревича, Вяч. Вс. Иванова, Г.С. Кнабе, Д.С. Лихачева, Ю.М. Лотмана, Е.М. Мелетинского, Н.И. Толстого, В.Н. Топорова Б.А. Успенского [...] Перечисленные ученые так или иначе приняли участие в создании кафеды ИТМК и — под руководством первого заведующего (до 1995 г)., Вяч.Вс. Иванова — работали на ней как штатные сотрудники или приглашаемые лекторы (как, например, глава Московско-Тартусской школы Ю.М.Лотман).

Характерна атмосфера, в которой создавалась кафедра. С одной стороны возникло активное движение «снизу»: студенчество требовало реформы образования, прихода в него новых людей, свободных контактов с западными коллегами. Практически кафедра была создана организационными усилиями тогдашнего студента ( в дальнейшем — до 2000 г. — преподавателя и одного из руководителей кафедры) В.Я. Саврея, которому удалось объединить ученых и найти общий язык с ответственными администраторами. С другой стороны деканат философского факультета (А.В. Панин, позже В.В. Миронов) и руководство Московского университета, движимое желанием не отстать от духа времени, поддержало инициативу общественности и активно помогло создать кафедру.

Кажется, тут «всё понятно».

[6] Или не мыслит: отказ от мышления тоже может быть философской позицией, в некоторых (исторических и интеллектуальных) ситуациях – единственно уместной и возможной.

[7] Пусть даже и виде внешней помехи или препятствия. Так литература или поэзия иной раз нуждаются в цензуре и гонениях.

[8] Для примера: сборник «Философия Мартина Хайдеггера и современность», М.: Наука, 1991. Пять статей в сборнике так или иначе затрагивают (или просто посвящены) «нацизму Хайдеггера». В качестве особого бонуса приведён текст Рорти «Ещё один возможный мир», где автор фантазирует, как сложилась бы биография великого немца, если бы он летом 1930 года влюбился бы в студентку-еврейку, условную «Сару Мандельбаум» и какую славную карьеру он бы сделал, если бы он вовремя затусовался при евреях (Рорти, знающий расценки на рынке филосемитизма, посулил ему даже Нобелевку по литературе).

Одна из статей этого сборника — бибихинская. Называется она «Дело Хайдеггера» и представляет собой краткую, но тщательную адвокатуру поведения великого немецкого философа до и во время фрайбургского ректорства, с плавным переходом на философские основания наездов — а потом и к разговору о действительном деле Хайдеггера, «деле мышления».

Разумеется, еврейский вопрос был им тщательнейшим образом обойдён по огибающей: Бибихин прекрасно знал, кто хозяйствует в современном интеллектуальном мире, в том числе и в той части, которую он знал, любил и считал своим единственным домом — я имею в виду общество культурных российских евреев и «почётных евреев» типа того же Аверинцева.

Однако надо отдавать себе отчёт в том, что даже самая осторожная защита мёртвого немца перед живыми и властными Хозяевами Дискурса уже заслуживает уважения.

Стоит ещё, пожалуй, вспомнить, как Рената Гальцева в своём некрологе сочла нужным сказать: «Он считал делом чести вставать на сторону не только обиженного и слабого, но и отвергаемого, порицаемого» — имея в виду не в последнюю очередь и его упорство в этом вопросе.

[9] Точнее, дают, но только в той части, которая, собственно, физикой уже не является.

[10] Это проливает свет на трансцендентные корни не только морали, но и политики. Свобода, в том числе и политическая свобода, дана свыше, из «запредельных сфер», и другого источника её нет, а поиск его опасен.

[11] Не он один; но устраивать историко-философское обозрение на пустом месте не будем. Упомяну два примера. Малоизвестный французский мыслитель времён Просвещения, дом Леже-Мари Дешан, различавший в своём учении «Целое» (tout c определённым артиклем), как «совокупность вещей Вселенной» и «Всё» как «саму Вселенную» (то же слово, но с артиклем неопределённым – разница, которую оценил бы Деррида, любитель такого рода разлечений). Витгеншейн высказывался о том же самом: "мир определен фактами и тем, что это все факты".

[12] На то приведу свидетельство Ренаты Гальцевой:

«Владимир Бибихин проявил себя как христианский мыслитель. Он работал в Свято-Филаретовском институте, выпустил (к сожалению, очень небольшими тиражами) несколько книг. Свои религиозные работы публиковал под псевдонимом Вениаминов».

Эта цитата из некролога интонационно точна, включая характерное выражение «проявил себя».

[13] Ereignis, Событие — центральное понятие-мифологема позднего Хайдеггера.

)(

Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 23 comments